|
| использован текст с сайта http://yanko.lib.ru/
|
Первые поездки на Запад. - Исполнения. - Публика. Фестивали.
- Антропософия. - Работа в кино
А.Ш. В 1977 году начались поездки на Запад. Я тогда поехал
в качестве анонимного клавесиниста с Гидоном Кремером и Литовским
камерным оркестром, в составе этого оркестра, под управлением
Саулюса Сондецкиса - и иногда я был в афише, а иногда - нет. Это
длилось месяц - я был почти три недели в ФРГ, Австрии и в конце
четыре дня в Париже - вот так сразу начался Запад! Получается
так - двадцать лет был только Советский Союз, десять лет был "полузапад",
потом уже - настоящий Запад.
- Ну и какие первые ощущения у тебя были от Запада - шок или
негативное отношение?
А.Ш. Первая поездка была в детстве - в Вену, в 1946 году,
с семьей. Позднее поездки в Польшу и ГДР дали новые импульсы.
Особенно поездка в ГДР. У меня было ощущение, что я попадаю в
нормальную среду. Всю жизнь меня мучивший комплекс, что меня зовут
Альфред Шнитке и что я говорю по-русски, а внешность не оставляет
сомнений в моем еврействе (хотя оно и половинное),- все это вместе
меня незримо мучило эти годы. В ГДР отпал хотя бы один комплекс
- я не выделялся именем и фамилией. А внешне я может быть и продолжал
быть евреем, и это еще продолжало меня грызть, но все же я нормальнее
вписывался в окружающую среду. У меня начинало возникать ощущение
полного освобождения. Первый раз я был больше в Лейпциге, где
атмосфера имеет свои плюсы и минусы. И плюсы - несовременность
немецкого колорита - я ощутил. Несовременность, правда, имела
и отрицательные черты - она была как бы подчеркнуто немецкой.
- Там исполнялась Музыка для камерного оркестра?
А.Ш. Сначала они исполнили Музыку для камерного оркестра,
которую я тут же забраковал. А потом они меня пригласили для лекции
в каком-то институте. Эта лекция, как теперь мне кажется, была
несколько наивной. Я приводил примеры сочинений и официальных
(таких, как Щедрин или Свиридов) и неофициальных (таких, как Денисов)
композиторов. Но в общем, это все же было другой атмосферой, другим
миром. Например, посещение нотного магазина в Лейпциге, он и сейчас
там существует. Продавец магазина достал мне ноты со специальной,
"закрытой" полки - это были партитуры Луиджи Ноно. И
потом: несколько раз, попадая из Москвы в Ленинград, или в Лейпциг,
или в Берлин, я из официозного круга попадал в человеческий, вроде
бы возвращался в нормальную среду. Хотя эта нормальная человеческая
среда, конечно, была только иллюзией. Позже, попав на "настоящий"
Запад, я ощутил ограниченность этой нормальной среды и, с другой
стороны, туже официозность, реализовавшую себя и на Западе. Официальность,
неприятная нам в нашей форме, точно так же, если не больше, неприятна
и в их форме. Она просто иначе проявляется, но тоже существует.
Я убедился, что в человеческих отношениях неофициальность существовала
и продолжает существовать везде - и в ГДР, и на Западе, и здесь.
Но пока я это понял, прошло несколько лет с этими разными "западами".
- Какие впечатления у тебя остались от твоей первой поездки
в Америку, где Бостонский оркестр сыграл Первую симфонию?
А.Ш. Америка оказалась иной, чем фильмы про Америку,
книги, американские газеты. Я никогда не видел такого расхождения
между привычной реальностью журналистских и кинематографических
стереотипов - и реальностью жизни. Я увидел другой мир, который
оказался неизмеримо моложе этого мира. И у меня было ощущение,
что американцы, с одной стороны, страшно наивны, а с другой -
намного более тонкие люди, чем европейцы.
- А в чем?
А.Ш. Им сразу понятна проблематика, которая может мучить
европейца всю жизнь. Она им сразу ясна.
- Это заложено в них как генетический код...
А.Ш. Да, и потому все очень быстро решается.
- И это не следствие примитивности мышления?
А.Ш. У меня нет впечатления примитивного мышления. Где-то,
слава Богу, существует некультивируемая, нелитературно воспитанная
реальность. Меня поразило огромное количество культуры и вообще
культурного в Америке. Там есть все что угодно. Все кипит и продолжает
жить. Конечно, даже при поверхностном и кратком соприкосновении
с этим миром я мог ощущать, что там огромные проблемы. Но у меня
отпало ощущение, которое было всегда, что это- обреченный мир.
Я ощутил большое сходство с нами. Странное дело, я увидел в том
мире огромное количество отклонений от нормы, неизмеримо превышающее
количество отклонений от нормы у нас. Скажем, жульничества и воровства
там в десять раз больше. Но тем не менее порядок там почему-то
действует, и все выправляется.
Мне кажется, что Америка - это завтрашний мир. Во всяком случае,
в нем гораздо больше завтрашнего, чем в нашем
- Приходила ли мысль жить на Западе?
А.Ш. Мысль эта, конечно, приходила. Я ведь рассказывал
тебе о своем тройном национальном сознании, понятом в Польше.
Находясь в Польше, я понял, что моя личная национальная проблема
решения не имеет и не будет иметь. Где бы я ни был - здесь, в
Польше или на Западе - я буду сталкиваться с тем же кругом проблем.
Я не мог бы представить себе домом на Западе Францию или Англию
- из-за языка. Но если даже ФРГ или Австрия - я буду чувствовать
все те же свои недостатки. Причем более остро я их буду чувствовать
не в Германии, а в Австрии. Они там заметнее. Сам тип австрийского
характера - более обманчиво безобидный, чем открыто жесткий тип
у немцев. Открытая немецкая жесткость поначалу пугает, но зато
ты сразу понимаешь, что "да" - это "да", а
"нет" - это "нет". В то время как австриец...
- у него такой обольстительный домашний акцент, и все так хорошо
и уютно. Ты не сразу сможешь ощутить очень острые когти в этих
мягких перчатках. Вроде их и нет - но ты их все время незримо
чувствуешь. И тогда ты начинаешь понимать, что это более страшная
среда, чем в Германии. Все эти проблемы, которые были у живших
в Вене композиторов - и у Моцарта, и у Шуберта, и у Брамса, и
у Брукнера, и у Малера, и у нововенской школы, и у Лигети, являющегося
австрийским подданным, уж не говоря о Хауэре, - оттого, что Вена,
этот город был всей своей средой враждебен композиторам жившим
там. И это неуклонно повторяется. И этого нет в Германии.
- Ты это почувствовал и на себе?
А.Ш. У меня болезненные реакции. Но я понимаю, что я
не выгляжу австрийцем, хотя меня все принимают за человека, говорящего
по-немецки, но не из Германии, из другой немецкоязычной страны.
"Наверное, из Южной Германии", - считают на Севере Германии.
А на Юге думают, что я из Австрии, а в Австрии - что я из Баварии.
Акцент мой суммирует две вещи - акцент немцев Поволжья, изначальный,
и венский акцент, приобретенный после войны. Существует еще и
акцент культурного произношения -это третий элемент, они все сложились.
У меня такое же отношение к себе, как у всех немецкоговорящих
- ко мне. Я чувствую себя родственным понемногу всем - но не окончательно.
Я понимаю, в какой ситуации теперь находится мой брат, пишущий
на немецком языке. Эта ситуация имеет опору только в какой-то
утопической сфере. Но ее нет в реальности.
- Ты говоришь, что твой вопрос не имеет решения - это относится
и к пребыванию здесь, в России?
А.Ш. Безусловно. Я чувствовал, попадая в Германию или
в Австрию, ложное успокоение: вот найден дом. Но затем неизбежно
я был возвращен к реальности. Я понимаю лучше немцев, чем евреев.
Еще и потому, что у меня нет еврейского языка. Я понимаю идиш,
благодаря его схожести с немецким, но я его не "прошел"
внутренне. Его даже мой отец знал неважно Его родители хотели
больше культивировать немецкое, чем еврейское начало. Отец родился
во Франкфурте-на-Майне и изначально был одноязычным. Итак, место
решения не несло. Лучший контакт в Германии я ощущал с теми, кто,
подобно мне, приехали в Германию, но в прошлом были немцами или
частично немцами. Например, с Джоном Ноймайером, который, имея
немецкую и французскую кровь, приехал в Германию из Америки, где
он родился. Он так же свой и чужой в Германии, как и я. Поэтому
контакт с ним может быть большим, чем с кем бы то ни было.
Я все время колебался и думал, уезжать или нет и, может быть,
давно бы уехал, если бы не жена. Но я не уехал. И понял, что не
надо было уезжать. Если бы развитие здесь повернулось в "антисионистскую"
сферу - тогда было бы невозможно здесь жить. Все остальное меня
не трогало бы. На меня не распространилось антисемитское отношение,
которое было всегда в стране до Горбачева. И здесь надо отдать
должное Хренникову: при всем множестве его недостатков и огромном
количестве его ошибок, он не проводит антисемитской политики.
Клара, жена Хренникова - еврейка, жена Щедрина - Майя Плисецкая
- тоже еврейка, жена Туликова, бывшего секретаря Союза, еврейка
и жена Андрея Петрова, руководителя ленинградского Союза,- тоже
еврейка. То есть кто-нибудь мог бы заявить, что весь Союз композиторов
- это сионистская организация. И наверное, так и говорят. Но я
не был опальным по этой линии. В тот момент, когда меня стали
исполнять, это как бы перестало играть свою роль. Комплекс национальности
раньше мешал мне работать. Но, конечно, есть другие проблемы с
Союзом. Сейчас, после болезни, для меня имеет значение, как я
сижу в самолете. Но это никого не беспокоит. Секретарям Союза
положены билеты первого класса, а для всех остальных, включая
меня,- нет А что люди, не находящиеся в таком физическом состоянии,
как я, едут первым классом - это нормально.
- Как ты считаешь, где "твоя" публика, где публика
лучше воспринимает твою музыку - здесь или на Западе?
А.Ш. Я не могу сказать, где она моя. У меня свои хорошие
контакты с публикой и здесь, и там, и я даже не стал бы об этом
говорить. Были очень успешные концерты и в Англии, и во Франции
(с Четвертой симфонией), в Стокгольме, в Германии, в Праге. Хотя
всюду бывало и хуже.
- Но все же очевидно, что твоя музыка заключает в себе частицу
здешней жизни. Как тебе кажется, воспринимает ли Запад это?
А.Ш. Мне трудно говорить об этом не только потому, что
я не знаю ответа, но и потому, что это - область, о которой лучше
не думать. Мне о п а с н о об этом думать.
- Почему?
А.Ш. Ну потому, что есть силы, которым и бросаю вызов,
я имею в виду слово "силы" не в смысле милиции или таможни
- но с и л ы. Не нужно задавать себе этого вопросе..
Я могу сказать только, что есть качества, которые больше поняты
на Западе, и есть качества, которые лучше поняты здесь. Причем
это могут быть совпадающие качества - или разные. Ну, вот, например.
Только что игрался Виолончельный концерт Наташей Гутман в Турине,
с Нельсоном. То, что это игралось в Турине,- то есть людьми, имеющими
две тысячи лет общения с христианской церковью,- все это, независимомо
анекдотического порой вида игравших итальянцев, в их игре сказалось!
Аналогичная ситуация - исполнение Четвертой симфонии в Париже.
Оно было в чем-то лучшим. Хотя там не получилась важная вещь -
хор. Того качества пения, которое есть у наших хоров, например,
у хора Полянского, когда он исполняет эту симфонию, - там нет.
И это не только в Четвертой симфонии. Я вспоминаю исполнение Миннезанга
в Лондоне, английским хором, - оно было замечательным. А вот Всенощную
Рахманинова, спетую тем же хором по-русски, я просто не мог слушать
- из-за русского языка. А им оно очень нравится. Конечно, это
хорошо и по чистоте интонирования, и по акустике - но анекдотичный
русский язык для меня невозможен.
Концерт для хора. по-моему, должен исполняться с точным ощущением
языка. И поэтому я предпочитаю, чтобы он нигде, кроме России,
не исполнялся. Исполнение такого наивного сочинения как Реквием
было первым и лучшим - в Таллинне. Это был маленький хор. Бывает
чистота настоящая и нейтральность не от отсутствия эмоций, а от
их чрезвычайной упорядоченности, она не имеет отношения к "кастрации".
И так было в Таллинне. А другое - это чистое пение, с которым
я столкнулся в Париже при исполнении Четвертой симфонии. Это было
замечательное пение, но вот с таким неприятным оттенком.
В Лондоне хор прекрасно пел премьеру моей Второй симфонии - но
там ведь григорианские хоралы. Такие сочинения, как Четвертая
симфония, должны исполняться здесь, потому что пение там - как
в православной церкви, а такие, как Вторая симфония,- на Западе.
- Только что прошел фестиваль твоей музыки в Стокгольме. Для
меня самым сильным впечатлением стала реакция публики: она лишний
раз подтвердила ошибочность мнения, что твоя музыка может быть до
конца понятна только в России, в наших условиях. Стало ясно, что
язык твоих сочинений - универсален и с равной степенью глубины понятен
людям с совершенно различной психологией и традициями, живущим в
совсем разных странах.
А.Ш. Мне кажется, что дело здесь в специфическом настрое,
который объединяет людей, живущих в разных местах. Проявление
этого фактора я вижу и у нас. Ну, скажем, этот ежедневный огромный
интерес к разговорам, когда вдруг оказывается, что существует
множество людей, совершенно оригинально мыслящих, рассуждающих.
И семьдесят лет всего этого лжеразвития не вытравили заложенную
в человеке изначальную природную сущность, при том, что внешне
многое как бы подтверждает то, что это вытравлено. Человек неистребим
в своей лучшей человеческой сущности, проявляющейся в его поведении.
- И в этом смысле фестиваль в Горьком оставил какие-то иные
впечатления?
А.Ш. Нет! У меня было сильнейшее впечатление от фестиваля,
в частности, именно от соприкосновения с публикой - и в Горьком,
и в Стокгольме. Хотя расстояние между публикой, живущей в этих
двух городах,- огромное, в том числе и психологическая дистанция.
Но изначально человеческая сущность одинаково проявлялась в реакции
людей. И этот фестиваль в Горьком имел большое значение для меня,
потому что он впервые предъявил мне некий счет и итог. Я вдруг
увидел, что такой счет и итог существует, а не просто представляется
рациональному сознанию.
- Ну, ведь с Горьким у тебя вообще связано много событий? В
том числе и самое начало - первое исполнение Первой симфонии. Интересно,
какой была реакция слушателей сейчас по сравнению с тем, что было
пятнадцать лет назад? Воспринимали ли твою музыку сейчас как уже
некую классику, или по-прежнему у слушателей было ощущение новизны,
непривычности, шока, как тогда?
--------------------------------------------------------------------------------
А. Шнитке сочинил Первую симфонию. Поистине неисповедимы
пути творчества: стремления постичь мелькающий на маленьком экране
просмотрового зала XX век вызвали к жизни этого музыкального Левиафана.
В нем отозвались усилия первых смешных аэропланов и автомобилей
преодолеть косность времени и пространства, слышны ностальгические
мелодии прошлого, его пересекают громы и грохоты сапог по планете,
в нем корчатся противоречия века и буйствует гомерическая импровизация:
утверждение новой жизни. И еще: это симфоническаямузыка, где зрелищность
является частью самой структуры. Музыканты в Первой симфонии не
только музицирующие, но "действующие" лица: они стремительно
вбегают и бросаются к пультам; они пробираются, чуть ли не проталкиваются
друг через друга; они удаляются один за другим, оставляя на сцене
(это слово не кажется здесь неуместным) одинокую скрипку, и они
возвращаются снова.
Из статьи М. Туровской Театр одного дирижера//Лит.
газета. - 1986- 16 июля
--------------------------------------------------------------------------------
А.Ш. Конечно, исполнение Первой симфонии пятнадцать лет
назад осталось в своем роде неповторимым - это сочинение осталось
моим самым "левым" опусом. Но: реакцией публики было
не столько изумление, сколько впечатление. Для публики это не
было чем-то скандальным, о чем было бы интересно себя проинформировать,
но просто существующим. Существующим вопреки всем многочисленным
факторам, которые существование этой и подобной музыки моих коллег,
вообще этот музыкальный мир как бы зачеркивали. Во всяком случае,
ставили под очень большой вопрос. И вот опять: неистребимость
в человеке человеческого: готовность людей слышать непредубежденно
(неотрегулированно в приказном порядке) то, что происходит.
- Как тебе кажется: наша публика воспринимает иной, более скрытый
слой твоей музыки, более глубокий слой, нежели западная публика?
Может ли твоя музыка быть понятной любому человеку или нужен определенный
настрой "на нее"? Волнует ли тебя вопрос: для кого ты
пишешь?
А.Ш. Конечно, этот вопрос меня волнует, но он не влияет
решающим образом на то, что я делаю. Я вспоминаю, лет двадцать
назад шел в Москве документальный фильм об индейцах на Амазонке,
снятый кем-то из наших режиссеров. Но я никогда не забуду серьезности
выражения лиц индейцев, когда они слушали Скрипичный концерт Бетховена.
Никто, конечно, не мог им ничего объяснить ни про Бетховена, ни
про скрипичные концерты. Эти люди как бы всю жизнь прожили на
другом "полюсе". И тем не менее тут сразу стало понятным,
что есть некая изначальная суть всего, в том числе и музыки, которую
словом объяснить нельзя. Но она проявляется сразу. И не знаю,
как бы индейцы стали слушать других авторов, но, мне кажется,
что Баха они тоже бы "услышали". Это тот бесконечный
ряд подключений к тому, что всегда существовало, существует и
будет продолжать существовать независимо от нашего существования.
И это - очень большая надежда и для искусства, и для человечества.
- Это то, что ты имеешь в виду, когда говоришь, что не ты сам
пишешь музыку, но что твоей рукой как бы кто-то водит?
А.Ш. Конечно, эта сила, вне нас находящаяся, подключена
ко всем нам и в разное время по-разному проявляется. Мы все время
с ней, не осознавая этого, связаны.Все же попытки определить задачу,
стоящую перед художником по отношению к жизни и людям (должно
ли быть понимание того, что он делает, или это не так важно, влияет
ли наличие или отсутствие понимания),- все попытки определить
это - они не окончательны. Окончательного ответа не может быть.
Мы знаем художников (я говорю о художниках не только рисующих),
не ставших известными, но тем не менее состоявшихся. И мы знаем
людей состоявшихся, имевших успех и тем не менее не потерявших
себя. Возьмем Гете - он имел и богатство, и успех, и известность.
И тем не менее это его не испортило. Но бывает, когда зависимость
от успеха ежесекундно губит художника. Примеры есть всему. Можно
лишь наметить круг, но нельзя найти ответа на все времена. И хорошо,
что этот ответ не найден. Славу Богу, потому что таким образом
сохраняется искусство.
--------------------------------------------------------------------------------
Когда говорят о таланте, чаще всего имеют в виду
талант, так сказать, в исходном виде (то есть физиологическую
одаренность человека). Но нужен еще и талант управления своим
талантом (интеллектуальная одаренность). Обычно предполагают,
что это-то и есть техника - умение управлять своим талантом. Но
умение управлять и талант управлять - разные вещи. Вряд ли техника
подскажет человеку: что писать и к а к писать. Техника лишь поможет
осуществить принятое решение - но само решение прежде всего определяется
талантом (не контролируемой человеком способностью бессознательно
делать правильный выбор). Об этом таланте управления своим талантом
писал Т. Манн в романе Избранник. В книге утверждается мысль о
том, что победу приносит не только количество сил, но и степень
их концентрированности. Герой романа в начале своего рыцарского
пути побеждал более сильных соперников именно благодаря способности
вкладывать в каждый свой удар всю свою силу.
"...Гневный бог ручья был вдвое сильней
и больше его, но в поединке ему не удавалось быть таким собранным
в каждое мгновение..."
"Он выжимал из своей хрупкости больше, чем
другие из своей мощи -именно тем способом, каким он в мыслях побеждал
бога ручья, точнее говоря: потому что он, иначе чем остальные,
умел в поединке в каждое мгновение собрать все свое "Я"
и боролся не только изо всех своих сил, но из иных тоже..."
Вероятно, так же обстоит дело и с музыкальным
талантом - и здесь дело решается не только способностью слышать
фальшивую ноту четвертого пульта альтов в громком тутти или восстанавливать
давно услышанные симфонии по слуховой памяти, а прежде всего готовностью
к крайнему напряжению, приводящему к умножению сил, к "превышению
самого себя". Конечно, самого себя не обгонишь, природные
способности ставят непреодолимую преграду. Но как много значит
догнать самого себя! В каждом человеке таятся огромные силы, но
многие умирают, так и не узнав этого. Лишь немногим дано трудом
и талантом самовоспитания стать достойными себя.
Конечно, что Моцарт гениален, было ясно с первого
взгляда. Но подозревал ли кто-нибудь о великом даровании молодого
Вагнера - неизвестно. Молодому Чайковскому никто не мог гарантировать
его будущности, а Стравинского (по воспоминаниям М. Ф. Гнесина)
Римский-Корсаков подозревал в том, что у него плохой слух. По-видимому,
талант зреет по своим законам, которых никто не знает. Поэтому
так поразителен бывает его восход (как будто внезапный) - создается
иллюзия полного преображения человека, такого, казалось бы, знакомого
и изученного.
1969 г. Из статьи Эдисон Денисов
--------------------------------------------------------------------------------
Я думаю, что исключать что-либо, в том числе и компромисс, для
художника было бы неправильным. И вместе с тем нет ничего губительнее,
чем компромисс. Жизнь ставит перед художником сложную задачу и
дает ему только шанс, но не рецепт верного решения. Поэтому я
не позволил бы себе примкнуть к строгим блюстителям правды, которые
исключают самую возможность компромисса. И вместе с тем я не с
теми, кто каждодневно работает на этот очень актуальный, но никогда
не точный компромисс. Между этими двумя крайними сферами и находится
правда. Она вибрирует, она никогда не прикована кристаллически
к чему-то.
Все те вопросы, которые жизнь перед художником ставит, всегда
содержат в себе шанс и для правды, и для лжи. Распространение
лжи исключает возможность ежесекундного возникновения правды.
Но вдруг появляются люди - как это происходит сейчас, - которые
вопреки ошибочному формулированию правды уцелели. Почему-то количественное
распространение лжи их не погубило. Это как бы исключительные
фигуры. Но это подтверждает вечную способность правды уцелеть
и опять утвердиться. Окончательного решения никто, в том числе
и художник, дать не может. Но шанс найти правильный ответ в каждом
конкретном случае - сохраняется во всех ситуациях. Существует,
конечно, способность лжи выглядеть как правда, изображать правду.
Но это очень быстро распознается. Что-то в самом произведении
искусства свидетельствует о правде или неправде, независимо от
усилий лгущих. Поэтому в конечном итоге эта правда всегда проявится.
Другое дело: как долго ее ждать.
- Мне приходилось слышать мнения, что внемузыкальный слой твоей
музыки на Западе не воспринимается. Символический подтекст не так
понятен там, как здесь. Некоторые считают, что твоя музыка вообще
по-настоящему может восприниматься только в России.
А.Ш. Трудно сказать... Мои редкие попытки рассказывать
о "программах" сочинений, например, Четвертой симфонии
- действительно не приводили к цели. Но исполнение Четвертой симфонии
в Париже для меня было очень важным,- потому что в самом инструментальном
звучании было как раз то, что нужно, несмотря на то, что о программе
там говорилось очень немного. И дирижер - Лука Пфафф ("пфафф",
кстати, значит "поп") - был очень хорош.
- Когда ты говоришь о "вызове силам", ты имеешь в
виду иррациональные силы? И ты делаешь это сознательно?
А.Ш. Иррациональным - да. Но не знаю, сознательно ли.
Чем больше ты будешь об этом говорить, тем менее результативным
будет итог. Я расскажу тебе о своем соприкосновении с Ицзином.
Я начал листать его и находить ответы. Первый ответ был очень
неблагоприятным. Раздраженный этим, я задал сам себе вопрос второй
раз. Получил еще более неблагоприятный ответ. И, находясь в отчаянии,
я решил, как бы рискуя всем, запрашивать до тех пор, пока не придет
благоприятный ответ. Но этого мне не удалось добиться. Потому
что на каждый следующий вопрос приходил еще более неблагоприятный
ответ - хотя Ицзин содержит всевозможные ответы на разные вопросы.
Но мне приходили т о л ь к о отрицательные. И я понял, что я имею
дело со сферой, всякая попытка углубиться в которую влечет с собой
умножение опасностей на каждом шагу. При переходе к следующему
шагу ты имеешь дело уже не с десятью, а с сотней опасностей. И
я остановился, удовлетворившись теми неисчислимыми несчастьями,
которые мне сулила эта книга, но избежав еще более невыносимых
несчастий, которые безусловно принесли бы следующие обращения
к ней. Это - магическая вещь.
Кстати,- это из совсем другой области. Я глубоко пожалел, что
в прошлый раз я тебе показал эскизы Пер Гюнта. Твои вопросы...
-'второй или третий раз в жизни я испытывал разочарование при
попытке контакта с человеком, знающим меня много лет,- на этой
почве. Я это разочарование испытал, когда я показал какие-то эскизы
Лубоцкому в свое время; и я его испытывал много раз, показывая
эскизы Ирине. Я удостоверился в случае с тобой в прошлый раз,
что повторяется та же история. Есть какая то иррациональная сфера,
которая приоткрыта для моего восприятия. Но она еще не оформилась
в тот материализованный вид нотных знаков, который передаст то,
что я вижу, чувствую и ощущаю,- тебе. Для того, чтобы это возникло,
это должно оформиться. Ты видишь две строчки, на которых карандашом
написана хроматическая гамма, и ты, конечно, не можешь представить
себе этот огромный незримый сопровождающий слой, о котором я ничего
не могу сказать тебе, кроме того, что он есть. А пытаясь обрисовать
его, я попадаю в положение, когда у меня нет слов. Но он - есть!
Я понял, что я сделал ошибку, показав тебе эскизы,- потому что
два или три дня мне пришлось это в себе изживать. И я тебе не
буду больше показывать эскизов.
- А что же такое возникло, что надо было изживать? Некое упрощение?
А.Ш. Ну, понимаешь, твои вопросы по поводу хроматических
гамм как бы низвели все из этой области, где все это находится
- вниз: ну, что там,-хроматические гаммы. Оно внезапно обрушивается
в сферу грубой - потому что видной - схематической реальности.
А оно еще не может жить в этой сфере - оно еще существует в другой.
Я тебе говорю об этом сейчас для того, чтобы избежать в будущем
разговоров о том, что я делаю.
Я никогда ничего не показываю Рождественскому - он получает готовую
партитуру. Сейчас я сижу за партитурой Концерта для фортепиано
в четыре руки. И он звонил, хотел получить наброски с моими разметками,
сказал, что будет писать партитуру. Но я отказался - я напишу
ее сам. Иначе не может быть.
- Если уж заговорили об иррациональном - ты как-то обещал рассказать
о школе антропософов, в которой ты был.
А.Ш. С антропософами у меня контакты уже много лет. В
Лейпциге, например, Хельмут, который работает в издательстве Петерс,-
антропософ. Через него я имел контакты с ними. Был раза два в
церкви, которую они арендуют, и на ежегодном собрании, куда приезжают
антропософы из разных стран, в том числе из Швейцарии, из Дорнаха,
где их центр. Меня привлекает к ним многое, а многое и отталкивает.
Привлекает то, что это -люди, лишенные политического оттенка.
Я не знаю, каковы масоны - не имел с ними контакта. Но они могут
принадлежать к разным партиям и при этом быть масонами. Нечто
в этом роде есть и у антропософов: их занятия различны, но они
все антропософы. Потом было общение с ними в Вене и потом, здесь
в Москве, с Николаем Коноваленко, участником труппы Штутгартские
эвритмисты. Хорошо то, что антропософы избегают всякой синтетики,-
и одежда, и магазины специальные. Это не носит характера духовного
запрета. Так же, как запрет на мясо тоже не был блажью евреев,-
это была зараженная свинина, ее просто нельзя было есть. Но все
запреты облекались в Ветхом завете в форму религиозную, хотя имели
мотивировку реальную. И вот так же у Штейнера,- все имело реальную
мотивировку. В частности, магазины штейнеровские во многих городах
Германии - продуктовые магазины. Избегают всякой синтетики (в
удобрениях, например), в одежде. Все антропософы, которых я знаю,-
необычайно разнообразные, не однобокие по своей культуре. Ты можешь
с ним поговорить о хозяйстве, о музыке, о литературе - о чем хочешь.
Ничего плохого я о них не могу сказать. Что вызывает сомнения:
я не могу побороть какого-то органического недоверия к их символике
и, в частности, к пластической (эвритмия) символике. Что-то есть
в этом внехристианское. Хотя они - христианские, в христианской
церкви. Но что-то тут есть такое, на что христианин права не имеет,
и это у них проявляется. И второе - контакт с оккультизмом, астральное
и ментальное тело -все эти области для меня чрезвычайно спорные
- и не потому, что этого для меня не существует. Я допускаю, что
все это есть, и даже может быть существуют многократные воплощения,
- я как бы не могу об этом судить.
Хотя редкие случаи бывают, когда люди вспоминают то, что они
по своему опыту не могли никак знать. Это как бы попытка заглянуть
в ту область, которая сознанию открывается постепенно - в падении
одного слоя завесы Но это не означает, что немедленно нужно снимать
следующий слой завесы - дескать, давайте скорее все это расчистим.
Вот эта расчистка всегда для меня самая большая проблема. Потому
что попытка Штейнера все рационализировать и внести - в борьбе
с суеверием рациональную, материалистическую методику в этот мир,
мир духовных явлений, - для меня остается проблемой.
И еще: мне очень не нравятся глаза Штейнера - на всех фото, кроме,
пожалуй, одного. Я всегда вздрагивал от его взгляда.
Теперь о Вене. Мне предложили прийти в школу, которая помещалась
в пригороде Вены. Утром я туда приехал. У входа в школу стоит
человек, который приветствует всех входящих детей: говорит им
"здравствуйте", и они входят. Потом они поднимаются
наверх. Я был на уроке. Я даже не помню, какой это был урок, потому
что то, чем на нем занимались, принадлежало к разным областям
знаний и ни в какую методику не укладывалось, они и рисовали по
теме урока, и пели, и танцевали - в классе и выходя в зал. К ним
ходят часто, и это не была показная активность для гостей. Это
была органически другая жизнь. Где каждую секунду, с раннего возраста
человек привыкает к тому, что он делает все, и никогда не упускает
одного, занимаясь другим.
|
|