|
- Как относиться к понятию "герой", героическая личность?
В православии есть святые, а героев нет. Герой - это атрибут революционного
сознания?
А.Ш. А Александр Македонский?
- Ну, это не от Бога...
А.Ш. Да, не от Бога... И что особенно досадно: прошло
более двух тысяч лет, а идеализация этого образа продолжается.
- И других, откровенно негативных "героев". Наполеон,
к примеру,- все равно почитается как великая личность.
А.Ш. Это опять-таки притягательность дьявольщины. Я бы
в отношении Наполеона поступил просто: произвел "бы подсчет,
сколько сотен тысяч, если не миллионов, из-за него погибло.
- Однако же его гробница почитается... А вот Фауст - тоже стремился
к революционным преобразованиям - может быть, только внутри самого
себя?
А.Ш. Кого ты имеешь в виду? Потому что Фаустов много.
- Я, конечно, имею в виду гетевского.
А.Ш. А я не касаюсь гетевского Фауста. Потому что Гете
его идеализировал. А в Фаусте и с х о д н о м как раз и проявилась
эта двойственность человеческого и дьявольского, с преобладанием
дьявольского. Если взять всю историю Фауста, то становится очевидным,
что человеческое в нем проявляется только тогда, когда он,- начиная
понимать, куда все идет, -станет скорбеть, плакать и жаловаться.
Последние дни он уже был человеком, понимавшим, что он натворил.
В Фаусте важно то, чем его фигуру нагрузило будущее: человечество
нуждалось в идеальном образе, который вместил бы в себя всю неукротимую
жажду узнавать, - и задним числом адресовало это Фаусту. Первоначальный
же Фауст, конечно, занимался магией и любил путешествия, но любознательность
не становилась для него такой жизненной идеей, какой она стала
в гетевском Фаусте. Эта фигура в максимальной степени приближалась,
но не достигала того, к чему само человеческое сознание шло. Вообще,
Фауст - это как зеркало, отражавшее изменения, происходившие с
человечеством за последние века. Ведь когда начинаешь оценивать
события новейшей истории, начиная с Ренессанса, не совсем понимаешь,
почему они происходят. Наиболее сильный пример - чудовищно быстрое
дьявольское развитие, которое началось с Первой мировой войны,
после 1914 года. Никаких предпосылок к этому до войны - не было!
- Наоборот, был расцвет...
А.Ш. Да! И вдруг весь этот чудовищный кошмар... Можно
ссылаться, конечно, на русско-японскую войну. Но кто мог предположить,
что из-за убийства австрийского эрцгерцога начнется кошмар, продолжающийся
и по сей день. Создается впечатление, что всеми этими событиями
нечто руководит,- ведь так просто, на общем миллиардном идиотизме
это не может базироваться. Есть какие-то основания, которые от
нас скрыты.
- Мы сейчас говорим об иррациональном - в истории, жизни, искусстве.
Ты считаешь, что в твоей музыке преобладает иррациональное?
А.Ш. Хорошо, что ты задал этот вопрос,- быть может, я
был неточен в определении. Есть иррациональное, которое сохраняет
свою и н ф е р н а л ь н у ю иррациональность (например, на вопрос
о начале первой мировой войны человечество никогда ответа не получит,-
потому что этот ответ лежит не в политике, не в экономике, не
в религии). Но есть иррациональность и другого сорта - иррациональность
интуитивно угадываемая. Когда человек, не зная причины, знает
ответы. Это то, что называется совестью чедовека: оценка им своих
и чужих поступков. Иррациональное -это не то. что в н е разума,
а то, что разумом не расшифровано.
- Тема Фауста в широком смысле - тема хождения по кругам сомнений
и последующего возвращения - это ведь "тема" любого из
последних твоих сочинений. Взять хотя бы Пер Гюнта...
А.Ш. Конечно. Тема Фауста не так всеобъемлюща для меня,
как ты предположил. Конечно, я соприкасаюсь с этой темой в течение
многих лет, в том числе косвенно в таких сюжетах, как Пер Гюнт.
Но я все же мало п р я м о касался этой темы. Сама по себе эта
тема бесконечная и имеющая тысячи реализаций у разных людей. Она
никогда не может быть исчерпана. У этой темы очень много пластов.
Пластов времен, пластов содержания. Но для меня особенно важным
было то, что я услышал об этой теме от священника, отца Николая,
который ходит ко мне. Я впервые услышал мысль о том, что со смертью
человека не кончается некий бесконечный моральный счет, который
относится к его жизни. Не только в том смысле, что все хорошее,
что он сделал, продолжает существовать в жизни других, хотя сам
человек скончался. Но и все то плохое, что он сделал,- продолжает
также существовать не только в плохом, которое развивается дальше.
Оно может быть жизнью повернуто - и в хорошую сторону. И это может
наступить гораздо позже, чем физическая смерть этого человека.
Моральный счет по поводу каждого поступка и каждого слова содержит
в себе надежду - не гарантию, а надежду, - на возможность спасения
(если говорить с точки зрения религиозного человека) даже для
такой фигуры, как Фауст. Разумеется, не мгновенного спасения,
которое доступно человеку, не совершавшему таких невероятных ошибок
и грехов.
Это было для меня совершенно неожиданно и ново. Я стал по-новому
воспринимать фигуру Фауста: он перестал быть для меня заклейменным,
окончательным и проклятым грешником. Потому что его судьба - не
"его физического", но "его морального", продолжающего
существовать,- не окончена и содержит в себе эту возможность,
обусловленную тем, как люди будут относиться к нему и его посмертной
судьбе.
- Значит, в свете этого, и музыка - в принципе - не обязательно
должна находиться лишь в сфере святости, но и может отражать что-то
греховное? Я спрашиваю это потому, что некоторые видят в твоей музыке
воплощение чего-то греховного, несовместимого с религиозным чувством.
Мы много говорили об этом, и ты всегда утверждал, что необходимо
сконцентрироваться на зле, - тогда человек скорее будет способен
понять и искоренить его.
А.Ш. Я думаю, что всю жизнь человек - с первого и до
последнего мгновения - не может рассчитывать на то, что он очистился
и может считать себя спасенным. Он всю жизнь должен бороться за
свое спасение. Но это должно быть чем-то подлинным, связанным
с соприкосновением с ральными опасностями, а не с чем-то демонстративно
безопасным. Вот эта подлинность включает в себя ежесекундную новизну
ситуации и новую опасность. Человек, всю жизнь ощущающий опасность
за спиной и всю жизнь с ней борющийся, имеет, как мне кажется,
больше шансов на преодоление опасности итоговой, чем человек,
обманутый иллюзией, что он якобы очистился от опасности и продолжает
образцово-показательно "доживать". Я не верю в такую
образцово-показательную идеальную жизнь. Потому что, как только
я в нее поверю, я потеряю критичность отношения к самому себе.
И это - одно из искушений, которое человек сам себе ставит,- но
он никогда не должен ему поддаться.
- Если бы ты писал церковную музыку, какой бы она была?
А.Ш. Когда я эпизодически писал ее в разных сочинениях,
я делал это серьезно. Мне кажется, что в этом случае цитирование
или псевдоцитирование, стилистически ограничивающее, есть обязательная
вещь. Не потому, что это - лицемерная демонстрация твоей кротости,
а потому, что по сути дела это означает, что ты сознаешь необходимость
моральных ограничений, которые ты сам себе должен ставить. Ты
не имеешь права на очень многое, хотя ты и можешь себе представить
это. Ты должен ежесекундно быть выше себя. И это мне напоминает
тот старый пример с Толстым, когда речь шла о переправляющихся
через реку. Для того чтобы причалить там, где нужно, надо грести
выше, потому что все равно отнесет. Только стремясь выше, можно
попасть туда, куда нужно.
- Ты никогда не думал о том, что подлинной музыкой, которую
нужно писать, может быть только церковная музыка?
А.Ш. Нет, у меня этой мысли не возникало. Я думаю, что
одно из искушений, которое ставится перед человеком, в этом и
состоит.
- Владимир Мартынов, например, считает, что истинная, негреховная
музыка - это музыка, написанная для церкви; эта точка зрения высказана
им неоднократно и в том числе на страницах его книги об истории
русского богослужебного пения.
А.Ш. Когда я слышу такое, я чувствую себя очень несовершенным.
А вдруг то, что я считаю истинным, окажется ложным... Например,
мне встретится ложный Иисус Христос. Я могу ошибиться.
Такая, как у Мартынова, точка зрения - защитная. Она дает защиту,
потому что направлена в очень высокие сферы. Именно поэтому здесь
есть много выходов: высота как бы служит защитой. Может быть,
для него это приемлемый путь. Но для меня - нет. Я знаю, что Дьявол
существует везде, и от него не отгородишься введением себя только
во что-то чистое, он и там есть. Суть не в том, чтобы избегать
этого в каком-то очищенном пространстве, а чтобы жить с этим и
постоянно вступать в бopьбy.
- Ты как-то рассказывал о попытке гадания по Ицзину. Много лет
занимаясь Фаустом, пробовал ли ты обращаться к каким-то оккультным
системам? Приходилось ли тебе соприкасаться с каббалой?
А.Ш. Однажды - ни с того ни с сего, я получил в подарок
от Луиджи Ноно книгу, соприкасающуюся с логикой каббалы. Автор
- еврей, очень тонкий и интеллигентный человек - просто изложил
свои совершенно свободные фантазии, которые носят каббалистический
характер. В них есть фатальная, окончательная и бездушная замкнутость.
Каббалистическая сфера напоминает мне психическое заболевание,
суть которого заключается в нарастании, критическом нарастании
негативных переживаний. И я очень боюсь в эту сферу углубляться.
Это - область, которая содержит в себе возможность опасного пути.
Ты знаешь об анализе Дуэта Баха, выполненном Ульрихом Зигеле
(есть такой немецкий музыковед)? Где-то в 1979 году я прочитал
его статью, которую мне подарил Александр Гер. У Баха есть четыре
дуэта, написанные для клавесина. Когда Зигеле анализировал второй
Дуэт, он обратил внимание на то, что длительность фраз, если ее
выразить в тактах, дает последовательность цифр, совершенно необъяснимую,
все время меняющуюся. Эта последовательность не укладывалась ни
в какие известные прогрессии, и вместе с тем она была настолько
изменчивой, что случайной быть не могла. Он долго мучился с расшифровкой,
пока ему не пришло в голову воспользоваться каббалистическим методом.
Каббала использует тот факт, что в древнееврейском языке буквы
и цифры выражаются одними и теми же знаками. А - один, Б - два
и так далее. Зигеле перевел это на латинский язык и получил молитву,
абсолютно точный текст молитвы! Известно, по Швейцеру, что вся
интонационная структура Баха семантически предопределена, в ней
запрятано очень многое - мотивы Голгофы, восхождения, вздоха,
стона... Но, оказалось, что и на этом уровне все проструктурировано!
Сделав этот анализ, Зигеле остановился и решил больше никогда
не пользоваться этим методом...
Возможность опасного пути подстерегает нас во многих случаях.
Как-то я смотрел по телевидению передачу, посвященную дню Ивана
Купалы. Меня довело до ужаса то, что там был показан заснятый
на пленку сеанс гипноза. Чрезвычайно грубый и решительный молодой
человек приводит в гипнотическое состояние десятки людей. Они
плачут, пытаются что-то выразить . Это нагоняет какую-то чудовищную
адовую тоску. Я как будто почувствовал нехорошие, дьявольские
клыки...
Два интеллигентно и убедительно говорящих человека пытались доказать,
что нет границы между добром и злом... Это такое манихейство,
которое сразу выдает дьявольщину. Это - рука, протянутая в ту
сторону. А я никак не хочу ее протягивать. Не примыкая ни к какому
церковному благочестию и будучи вольнодумом, я чувствую, где эта
граница!
- У тебя на полке стоит книга писаний Доктора Фауста. Читая
ее, не испытываешь ли ты подобных ощущений?
А.Ш. Конечно, испытываю! Это как бы игра с тем самым
миром. И я боюсь, что я могу потерять момент, когда это станет
опасным - для меня! Все решения, которые я принимаю, прошли утверждение
в гораздо более важной сфере. И я, сам того не ведая, принимаю
уже сделанное решение. До сих пор меня это спасало и, как я надеюсь,
привело ближе к истине. Но опасность продолжает оставаться...
- И в этом смысле, работа над Фаустом - это некий акт борьбы?
А.Ш. Получается так.
- Насколько я понимаю, Фауст - одно из самых главных твоих
сочинений?
А.Ш. Это так и есть. Но вместе с тем работа над ним напоминает
мне сюжет оперы Анри Пуссера Ваш Фауст - бесконечный процесс,
который почти невозможно довести до конца. Работая над Фаустом,
я поражаюсь, насколько,- не заботясь специально об этом стиле,-
я его чувствую. Откуда я его чувствую? Я не знаю откуда! Почему
не знаю! И это меня самого заставляет удивляться и подозревать,
что я поддаюсь обучающему меня нечистому. Потому, что это опера
о Фаусте.
- Но ведь нельзя же считать, что самим фактом писания этой
оперы ты предаешь себя в руки нечистому?
А.Ш. Я понимаю. Критическое спорное положение остается.
Тут волей-неволей я вступаю в негативный контакт - с миром, который
всегда опасен. Он не бывает не опасен.
- Ты говорил о попытках писать рок-музыку в прошлом. Но ведь,
кажется, в твоей опере Фауст должны быть какие-то сцены, связанные
с рок-музыкой?
А.Ш. Я хочу, чтобы весь слой оперы, связанный с периодом
купленного Фаустом у Дьявола счастья, двадцати четырех лет безобразного
счастья, за которое потом надо платить, сопровождался нарастающим
роковым характером музыки. Роковым - не в буквальном смысле: это
должна быть музыка с использованием искажений и трансформаций
звучания, свойственных року. Я пригласил своего сына Андрея помочь
мне в этом.
- А гетевского Фауста не должно быть совсем?
А.Ш. Нет, Гете нет совсем. Все, что происходит,- это
за триста лет до него. Народная книга появилась в 1587 году, за
двести лет до Гете. Я не касаюсь и всех последующих Фаустов,-
как будто бы их и нет вовсе. Нет и Маргариты,- ее имени нет в
народной книге... Есть, правда, женские образы, которые встречаются
и у Гете, например, Елена Прекрасная. Есть даже две Вальпургиевы
ночи. Маргарита вообще появилась лишь у Гете. Он как бы чувствовал
личную вину, сходную с виной Фауста. Биографы об этом иногда пишут
полупредположительно - Вертер, Шарлотта - с этим что-то было связано
в собственной жизни Гете, то, что продолжало работать в сознании.
Я вовсе не отношусь критично к тому, что сделал Гете. Но то,
что было четыреста лет назад, я чувствую так, как будто я это
прожил. Мебель, одежда того времени мне ближе, чем то, что было
двести лет назад. Может быть, потому, что мои предки, переехавшие
в Россию при Екатерине II,-- среды Гете не знали, а ту среду "Ур-Фауста"
- знали...( Имеется в виду начало XVI века - время
возникновения первых легенд ("Ур-Фауст") о докторе Фаусте
(1480? -1540?).
Вообще, Фауст для меня - загадка, как и Пер Гюнт, как и другой
замысел - балет Иоанн на сюжет Саломеи. У меня давно был сейчас
уже почти рухнувший проект написать для фестиваля в Зальцбурге
одноактный балет, который мог бы идти в паре с Историей солдата.
Это очень загадочный образ - Иоанн Креститель. Более трудный и
непостижимый, чем образ Христа Спасителя. 0браз Христа как бы
неисчерпаем: ты можешь сделать так или иначе и после этого останется
еще больше других вариантов. В то время как Иоанн Креститель -
такой образ, вся значимость которого в сфере неосознанного. Я
знаю, что многие находят здесь что-то общее с так называемыми
околохристианскими ересями. Я слышал и такое толкование: Христос
- это сила огня и огромной разовой силы, в то вpeмя как Иоанн
- сила воды, то есть длительного и постепенно действующего...
Пер Гюнт - странный персонаж, ключа не имеющий, быть может,
еще более странный, нежели Фауст. Разговор о Пер Гюнте начался
давно. Когда я впервые встретился с Джоном Ноймайером, он сказал,
что хотел бы, чтобы был написан балет, и предложил два сюжета:
что-нибудь по Чехову или Пер Гюнт. и я немедленно сказал: Пер
Гюнт... Я Чехова как бы не чувствую в этом музыкальном мире. А
вот Пер Гюнт сразу заинтересовал, и заинтересовал вот по какой
причине. Есть сюжеты, которые имеют как бы одну реализацию, и,
бyдyчи peaлизoвaнными, они yжe исчерпываются. А есть сюжеты, где
количество реализаций бесконечно, и ни одна не исчерпывает сюжет
до конца. Сюжет этот напоминает мне в этом смысле фаустовский
сюжет - то есть нечто, имеющее неисчерпаемую периферию. И как
бы в любом месте ее он уже существует, хотя это - периферия, а
не целое.
У меня ощущение, что Пушкин тоже не имеет единого окончательного
решения. О нем столько уже написано, а эта фигура открывает все
новое и новое, не искажаясь. А можно ли сказать, что это присуще,
скажем, Лермонтову? Совершенно нельзя! Вариабельность трактовки
тоже есть, но она в небольших пределах. Можно себе представить
два, ну три противоположных взгляда на Лермонтова. Но представить
себе столь бесконечное число, как у Пушкина,- невозможно.
Нечто подобное было относительно Пер Гюнта. Может быть, это
"нечто" повторяется в мировой литературе в разных персонажах.
Пер Гюнт - это персонаж, который ничего не выиграл в итоге, ничего
не достиг, и кончил тем же нулем, с которого начал. Всю жизнь
он совершал ошибки, и был неправ. В этом смысле он мне напоминает
книгу об Иосифе Флавии Фейхтвангера, где Иосиф Флавий был все
время половинчатым человеком и не занимал решительной и окончательной
позиции. И был всегда осуждаем своими оппонентами прежде всего
за это. Но получилось так, что этот половинчатый, неокончательный
человек - в силу своей половинчатости - как раз вместил. больше
жизни, чем некоторые окончательные и очищенные. Парадокс, который
не поддается объяснению, но безусловно существует. И это роднит
Пер Гюнта и с Фаустом. И я тут же за этот сюжет, конечно, ухватился.
- А ты читал Пер Гюнта до того?
А.Ш. Читал. Но несколько туманно его представлял. Конечно,
я пьесу перечитал несколько раз. Да и сейчас, открывая Пер Гюнта,
я продолжаю находить бесконечно новое для себя,- я его никогда
не охвачу, как никогда не охвачу и Фауста. Книгу Томаса Манна
Доктор Фаустус я читал минимум пять раз. В первый раз - году в
сорок девятом - пятидесятом, она только что вышла, и отец каким-то
образом достал ее, не насовсем, а прочитать. И потом я так и не
охватил этой книги, но я ее все время читаю.
- По-русски?
А.Ш. Нет, я ее не могу читать по-русски. У меня сейчас
есть экземпляр по-русски, но как будто бы что-то, что я пересказать
не могу, теряется, как только я беру русский перевод. Та магия,
темная магия этой книги, которая сгущается по мере чтения ее,
она в русском варианте как бы искусственна. А в немецком - абсолютно
не искусственна! Здесь есть нечто такое коренное, не книжное,
в этой немецкой книге, что напрочь погибает в русском переводе.
Что случается не со всеми немецкими писателями. Например, у меня
было длительное время ощущение, что Кафка мало теряет в переводе.
Хотя сейчас, когда я немножко перелистал перевод Замка, мне показалось,
что Кафка тоже теряет, во всяком случае не так решительно. А вот
Томас Манн теряет самое главное - бесконечное что-то.
- Вернемся к Пер Гюнту.
А.Ш. В этом спектакле у Ноймайера несколько разных принципов
взаимодействия акцентов музыкальных и пластических. Есть взаимодействие
стандартно-привычное - здесь все ясно. Но когда наступает третий
акт - все становится иначе. Весь спектакль - это как бы три круга
реальности. Низменный, детский; показушный - начиная с театра
и кончая сумасшедшим домом, вершина второго акта. И наконец, третий
акт - возвращение на новом уровне реальностной ситуации. Но здесь
уже нет синхронного взаимодействия музыкальных номеров и пластики,
а есть какое-то иное взаимодействие. И музыка иная -не номерная,
а непрерывная.
- А Ноймайер сам хотел номерной музыки для первых двух актов?
А.Ш. Да, конечно, и это были как бы равные реальности.
А концом третьего акта является Эпилог, это - четвертая реальность.
Здесь опять проходит, проживается все, что было, но на новом уровнено
я это так же не могу объяснить, как не могу объяснить вообще идею
четвертого измерения, которая постоянно "мечтает". Идея
четвертого измерения на секунду прорывается к четкому сознанию
и тут же рушится. И иного не дает мне сама эта жизнь, и не может
сейчас дать. Но я это четвертое измерение утопически чувствую.
И Эпилог - попытка выразить тени четвертого измерения, которые
дает нам эта жизнь. Это - не сюрреализм, а реализм иного, чем
земной, типа: как бы начало нового витка! И я старался эту новизну
в музыке заложить.
Причем я столкнулся в музыке с вещами, о которых я могу говорить,
чувствуя их качество, но не могу их определить словами. Вот одно
из них:
хоровая музыка в Пер Гюнте - это, фактически, многократно, раз
пятьдесят или более, повторяющиеся восемь тактов. Но это не кажется
повторением или более, повторяющиеся восемь тактов. Но это не
кажется повторением одного и того же: статичный материал как бы
заряжается от живого, видоизменяющегося. Благодаря тому, что музыка,
звучащая в оркестре, постоянно меняется, иллюзорно как бы меняется
и музыка, звучащая у хора. Хоровая музыка перекрашивается под
воздействием оркестровой.
Пластика, движения балета здесь столь замедленны, что мы не
воспринимаем их как пластику, происходящую под оркестровую музыку.
Мы воспринимаем эту пластику, как иллюзорно соотносимую с хоровым
звучанием. Это тот темп. А музыка в оркестре играется более реальная.
Но всякое вступление новой темы отмечено зрительным или слуховым
акцентом. Например, Сольвейг - слепая, старая, как бы после смерти
- она видит эту толпу теней. И в этой многоликой толпе среди множества
она узнает Пера. Неизвестно почему. Ведь на нем такая же шляпа,
такой же серый костюм с галстуком, магриттовский, как все персонажи
этой ирреальности. Но она его узнает и роняет палку, на которую
она опирается...
В эпилоге нет никакой новой музыки, по сравнению с предыдущими
тремя актами. То, что там звучит,- это все темы предыдущих сцен.
Но они теперь звучат не подряд, а накладываясь друг на друга -
как облака. Одна тема доигрывается, а другая уже звучит. И вот
это несовпадение граней многочисленных тем создает ирреальную
картину, как бы громко ни играл оркестр. Это все равно ирреально.
| использован текст с сайта http://yanko.lib.ru/
|
|
|